Внимание! Сайт не гарантирует того, что представленный текст разрешён по возрасту. Не рекомендуется пользоваться сайтом, если вам меньше 18 лет.
" ... В 1951 году немецкий философ Теодор Адорно задался вопросом о том, возможна ли поэзия после Освенцима, и вот уже почти 70 лет европейская культура пытается на него ответить. Посмыш и Вайнберг дают свой ответ, оплаченный кровью: поэзию свидетельства, в которой эстетика высказывания неотличима от этики. Вслед за Германией подобным вопросом не могла не задаться русская культура: возможна ли поэзия после ГУЛАГа? В короткий период оттепели об этом начали говорить Варлам Шаламов и Надежда Мандельштам, но их голоса были заглушены цензурой, вытеснены в сам- и тамиздат, и советская культура на многие десятилетия погрузилась в морок беспамятства. В современной России этот морок еще больше сгущается, когда память о травме коллективизации и войны, о депортациях народов и ГУЛАГе сознательно замалчивается, заменяется ползучей реабилитацией сталинизма и террора. Так, был уничтожен единственный в России аналог музея Освенцим – лагерь-музей «Пермь-36», и на его месте с особым цинизмом был создан музей охраны ГУЛАГа. ... "
" ... Во время пандемии я работал над проектом для The New York Times. У них была задача сделать серию странных фотографий с изображением опустевших городов по всему миру — Европа, Азия, Америка. В тот момент Россия отставала по темпам развития эпидемии где-то на две недели, поэтому полной пустоты, как в других городах, не было. Когда публикация в The New York Times вышла, Москва была представлена одной моей фотографией с изображением Концертного зала имени П. И. Чайковского, в котором музыканты играли в пустом зале, а зрители могли следить за выступлением только по онлайн-трансляции. Потом город действительно опустел, и тогда я понял, что это очень интересная идея, которую в итоге получилось развить до масштабов полноценного выставочного проекта. Сначала я делал фотографии исключительно для себя, это была панорамная документация пустой Москвы. В процессе я стал по-другому смотреть на город, обращать внимание на необычные архитектурные сочетания. Когда с улиц пропали люди, глаз сам начал подмечать какие-то новые детали, архитектурную поэзию — переклички между стилями зданий разных эпох. Я понял, что на первый план выходят памятники, они становятся главными героями города. Такими маленькими мазками складывалась идея. Затем стало понятно, какие именно здания и точки меня интересуют. ... "
" ... Голос, физическое ощущение старого тела, проспиртованного, просмоленного никотином, которому недолго осталось, и которое каждой клеткой знает «радость», что иногда подваливает из ниоткуда» и «боль без причины». В официальных интервью этой «физики» часто не хватает, но здесь все по-семейному. И эта его неотразимая манера не смотреть на собеседника, будто разговор лишь тогда чего-то стоит, если он не сегодня и не с этим собутыльником начат и закончится только вместе с тобою. Наверное, можно не говорить, что в застольных беседах Буковски – антипод меланхолика Омара Хайама, тоже любившего вино и превращавшего его в поэзию. ... "
" ... Так или иначе московский ресторан — самый яркий феномен постсоветской жизни. Он полностью отменил прокуренную советскую кухню и стал главным общественным пространством частной жизни. И неважно, вкусно или модно, доступно или шумно, уютно или дорого. Гастрономия — атрибут развитой цивилизации, в которой физиологическая потребность превращается в спектакль так же, как насилие превращается в закон, секс — в любовь, одежда — в стиль, слова — в поэзию. ... "
" ... Тоже давильня, тоже старая (XVI век), только не действующая, а превращенная в ресторан El Olivo, устроила мне другой гастрономический удар — теперь уже вечерний. Ужин я пережил, но до кресла у камина добрался с трудом. Рюмка местного бренди помогла переварить поросенка с фуа-гра, а потому к утру я был готов к прогулке по Дейе и походу на так называемый пляж. Длительными прогулками (или велопробегами), собственно, истязают свою измученную гастрономией плоть все гости Коста-Норд. Выходишь из гостиницы, долго блуждаешь по запутанным деревенским улочкам, в конце концов попадаешь на проложенную по ущелью тропинку, а по ней уже дуешь до моря. Перепад высот между Дейей и морем, кстати, около семисот метров, так что подъем, в отличие от спуска, может превратиться в увлекательную борьбу с приобретенными накануне жировыми отложениями. Местная купальня — огражденная со всех сторон скалами бухта с каменистым пляжем. По базальтовым языкам в воду спускаются лодки, во время шторма прячущиеся в сухих гротах. Ничто не указывает на шумный отдых больших семейств. Напротив, окружающая действительность в очередной раз подвигает на неторопливое любование красотами, вентиляцию легких — на поэзию, в общем. Тот же поэт Грейвс, автор книжки «Я, Клавдий», прожил в Дейе большую часть своей долгой жизни, умер здесь в 1985 году и похоронен на горе, у местной церкви. При большом желании (как у меня, например) дама со сложноподчиненной Грейвсу родословной (бывшая жена приемного сына или что-то в этом духе) водит по деревне приезжих и знакомит с художниками, коим здесь несть числа. И я там был, по художникам ходил, картинки смотрел, ужасался. ... "